Главврач Матвею не понравился с первого взгляда, было в нем что-то неправильное, ненастоящее, точно за личиной добропорядочного и всеми уважаемого гражданина прятался не совсем адекватный тип. Матвей даже мысленно окрестил его доктором Джекилом, а потом устыдился своих поспешных выводов. Ведь вполне может статься, что на лицо молодого дарования и светила психиатрии наложила отпечаток специфика его работы, этакая профвредность. Вот только уж больно он молод, чтобы пострадать от профвредности. Сколько ему? На вид двадцать пять – двадцать семь, не больше. Сопляк, а уже при регалиях. Не иначе как блатной…
– Алена Михайловна там сейчас. – Всю дорогу балагуривший и сыпавший медицинскими байками Петрович вдруг приосанился и на мгновение стал похож не на конченого пропойцу, а на вполне нормального мужика.
– А Алена Михайловна у нас кто? – поинтересовался Матвей, пытаясь поверх плеча Петровича заглянуть в забранное решеткой оконце.
– Из наших она, из медиков. – Петрович отчего-то досадливо покачал лысеющей головой. – Доктор она… была. Вроде бы даже с главным на одном курсе училась. Оттого он ее к себе и взял по старой дружбе, из профессиональной солидарности, так сказать. Это ж дорого сейчас – лечиться в стационаре. Да еще таком, как этот. Так что сам видишь…
Матвей еще раз посмотрел на дерматиновую дверь с тюремным окошком и подумал, что солидарность какая-то уж больно сомнительная. Интересно, как к ней относится сама Алена Михайловна?
– А чего она у вас отдельно? – спросил он, понизив голос до шепота. – Совсем, что ли, буйная?
– Сам ты буйный! – с укором сказал Петрович. – Нездоровая она, вот что! Нездоровая! А что буйная, так не все время. Егору Васильевичу удалось правильное лечение подобрать, сейчас уже получше все.
Что получше, Матвей спрашивать не стал, вместо этого задал другой вопрос:
– Эта блатная палата тоже в нашем ведении?
– Ага, – Петрович положил заскорузлую, похожую на корягу ладонь на дверную ручку. – Раньше тут Григорьевна управлялась, но пару месяцев назад решили, что мужчине ловчее будет. Особливо после того, как Алена Михайловна…
Что такого сделала пациентка блатной палаты с санитаркой Григорьевной, Петрович так и не сказал, вместо этого порылся в карманах халата и вытащил на свет божий увесистую связку ключей. На связку Матвей посмотрел с нескрываемым удивлением. Как объяснил сам Петрович, в целях безопасности почти все двери в отделении не имели ручек и открывались универсальным ключом, дубликат которого был в наличии у каждого медработника – от лечащего врача до санитара. Нормальных дверей в этом ненормальном месте раз-два и обчелся… Тогда зачем же столько ключей?..
– Люблю я, понимаешь, это дело. – Петрович с нежностью посмотрел на свою связку. – И они меня любят. Веришь, не я их нахожу, они сами меня находят. Иду, а они то под ногами, то просто в замках забытые. Как же можно бросить? Это ж плохо, когда они бесхозные…
Да, бесхозные ключи – это плохо, хуже может быть, только когда санитар обращается со своими железками как с живыми…
А ведь Галка предупреждала! Специально статьи подсовывала со всякими психиатрическими страшилками, пыталась отговорить. Да только он не из пугливых, у него, может быть, своих собственных странностей на половину этой психушки хватит.
– Петрович, а мы в блатную палату зайдем? – спросил Матвей, отчасти чтобы перевести разговор в более конструктивное русло, а отчасти из-за того, что устал стоять перед закрытой дверью.
– А ты думаешь, я тебя сюда привел, чтобы свою коллекцию показать? – Санитар с неуловимой для взгляда проворностью выцепил из связки нужный ключ, вставил его в замочную скважину, а потом, через плечо оглянувшись на Матвея, строго сказал: – И чтобы мне это… С уважением чтобы! И не пялься на нее, она этого не любит.
– Не буду пялиться, – заверил Матвей, но, оказавшись в блатной палате, тут же забыл о своем обещании.
Палата была самой обыкновенной. Он уже мысленно приготовился узреть обитые стегаными матами стены и стопку смирительных рубашек, но вместо этого увидел железную кровать, белую тумбочку и небольшой стол с россыпью изрисованных черным бумажных листов. Скорее даже не изрисованных, а исчерканных – дергано, хаотично и совершенно безумно. Петли, загогулинки, силуэты, смутно похожие то на человеческие, то на птичьи, мотыльки с изломанными крыльями. Пикассо отдыхает… Такие же петли, силуэты и крылья были выцарапаны чем-то острым на стенах. Даже странно, вроде бы буйным не должны давать в руки ничего колюще-режущего…
– Григорьевна как-то ложку алюминиевую забыла, – шепнул Петрович. – Утром пришла – а стены вот такие. Наверное, всю ночь работала.
Он так и сказал – работала, как будто эту наскальную живопись можно называть работой, как будто это не вернейшее подтверждение психического нездоровья милейшей Алены Михайловны.
Матвей так увлекся разглядыванием абстракции на стенах, что внимание на пациентку обратил далеко не сразу, а когда обратил, то уже не смог оторвать взгляда. А Петрович говорил не пялиться…
Она была сумасшедшей, настоящей, стопроцентной сумасшедшей, именно такой, какими их описывают в книгах и изображают в психологических триллерах. Не просто худая, а с той болезненной худобой, которую не может скрыть даже мешковатая больничная одежда. Тонкая шея, узкие запястья, нервные пальцы, выпачканные чем-то черным. Матвей не сразу понял, что это художественный уголь. Наверное, после инцидента с ложкой карандаши и ручки у нее забрали, а может, и вообще не давали. Но даже не худоба и не чересчур подвижные, точно живущие своей собственной жизнью пальцы кричали о душевном нездоровье пациентки из четырнадцатой палаты. Чтобы убедиться в этом окончательно и бесповоротно, достаточно было заглянуть ей в лицо.